Глава 210. Проклятье, похоже, главной жертвой розыгрыша стал я сам (Часть 2)
— Я не желаю слушать твои жалкие оправдания, Ю-кун! — обиженно фыркнула девушка. — Разве ты не ворковал всё утро с Ёсико из параллельного класса?!
С этими словами она резко, с наигранным возмущением, отвернулась и демонстративно плюхнулась на самый край деревянной скамьи.
Теперь перед зрителями была уже не маленькая девочка. Шестнадцатилетняя Тамако расцвела, превратившись в грациозную, невероятно красивую девушку.
Стоящий рядом с ней юноша, чей лица всё так же не было видно, лишь неловко, с виноватым видом почесал затылок.
Но, собрав в кулак всю свою храбрость, он шагнул к ней. Он опустился перед девушкой на одно колено и пылко, запинаясь от волнения, признался ей в своих чувствах.
С оглушительным ревом мимо станции пронесся скоростной поезд, смазывая картинку в стремительное пятно…
И сквозь этот грохот вновь прорезался голос героя:
«В тот ветреный день я наконец-то признался Тамако».
«Я сказал, что люблю ее… Но если быть до конца честным, тогда я был еще слишком глуп и инфантилен. Я понятия не имел, что означает слово "любовь", не знал, в чем кроется суть этого чувства».
«Единственное, что врезалось мне в память — это то, как ослепительно красиво Тамако улыбалась в тот день».
Голос замолк.
А когда он зазвучал вновь, в нем уже не было ни следа юношеской робости. Бархатный, глубокий, пропитанный магнетизмом баритон возвестил о том, что герой вступил в пору зрелости.
«А потом… у нас с Тамако родилась дочь».
«Это было странное, непостижимое чувство. Я еще ни разу не видел этого ребенка, он еще даже не появился на свет, но моя душа уже трепетала, словно к ней прикоснулось божество. Я точно знал…»
Короткая, наполненная смыслом пауза.
«Я знал, что без раздумий отдам за этого ребенка всё, что у меня есть. Точно так же, как был готов отдать всё без остатка ради моей Тамако».
С тяжелым, ритмичным стуком «клац-клац, клац-клац» к платформе подползла электричка.
На все той же изрезанной временем деревянной скамье сидел мужчина средних лет. Одной рукой он бережно, словно величайшую драгоценность, сжимал крошечную ладошку своей дочери, а сам неотрывно смотрел на сидящую по другую сторону жену.
Время от времени он наклонялся и шепотом отпускал какую-нибудь безобидную шутку. И каждый раз ответом ему служил заливистый, искренний смех, объединяющий мать и дочь.
Их руки, соединенные через крохотные пальчики ребенка, образовали неразрывную цепь. Они держались крепко, словно клянясь никогда не отпускать друг друга.
В этот момент голос повествователя изменился в последний раз. Глубокий баритон покрылся патиной времени, став хриплым, теплым и невероятно мудрым голосом старика.
«За три десятка лет эта станция проводила в путь бессчетное множество людей и стольких же встретила обратно».
«Но даже сегодня мы с Тамако всё так же…»
На этой ноте фраза оборвалась, повиснув в воздухе и оставляя после себя горьковато-сладкое послевкусие недосказанности.
Камера плавно скользнула в сторону, начиная завораживающий переход. В кадре на мгновение вспыхнула слепящая рябь залитого солнцем моря, чтобы тут же исчезнуть.
Наконец, картинка замерла.
Всё та же скрипучая, иссохшаяся деревянная скамья.
На ней сидел седовласый, сгорбленный старик. В дрожащих руках он сжимал белоснежный носовой платок, которым бережно, с бесконечной нежностью промокал бисеринки пота на лице своей дремлющей старушки.
Они постарели. Время взяло свое.
Теперь даже простой поход до станции требовал от них колоссальных усилий и отнимал последние силы.
Его движения были легкими, почти невесомыми. Он панически боялся нарушить ее хрупкий сон.
С величайшим трудом стерев испарину с ее морщинистой щеки, он протянул руку и ласково, кончиками пальцев, пригладил растрепавшиеся на ветру волосы, убирая непослушные пряди за ухо.
Жестокий, ледяной ураган времени выбелил ее локоны, забрал былую свежесть и красоту, оставив лишь паутину морщин.
Но для него…
Ему было достаточно просто смотреть на то, как мерно вздымается ее грудь в такт тихому дыханию.
В эти драгоценные секунды само время, казалось, теряло всякий смысл и власть над ними.
И вновь грохот металла прорезал тишину — к станции приближался поезд.
Клац-клац… Клац-клац… Клац-клац…
Этот мерный, оглушительный стук колес бил по нервам, словно гигантский кузнечный молот, обрушиваясь на сердца всех, кто сидел в зрительном зале.
Когда последний вагон, лязгнув, скрылся из виду…
На скамье остался лишь старик. Он был совершенно один.
«Даже прожив целую жизнь, я так и не нашел ответа на вопрос — что же такое любовь», — вновь зазвучал его теплый, надтреснутый голос.
Старик, опираясь на трость, тяжело поднялся со скамьи.
Причина его одиночества была до боли проста.
Прямо перед ним, лязгнув тормозами, остановилась электричка.
«Я лишь знаю, что рядом с моей Тамако в моей душе всегда царил абсолютный покой. Быть может, именно это чувство люди и называют счастьем? Не знаю, я никогда не был силен в философии».
Он сделал неуверенный, шаркающий шаг к распахнутым дверям вагона.
«Пусть я так и не разгадал великую тайну любви…»
Он остановился перед самым входом, словно собираясь с мыслями.
«Но я клянусь: я ни на секунду, ни на одно мгновение в своей жизни не пожалел о том, что встретил ее».
Старик медленно, с усилием повернул голову назад, бросая прощальный взгляд на пустую скамью.
Он не произнес ни звука.
Его лицо было безмятежным. На губах играла лишь едва уловимая, светлая и пронзительно-печальная полуулыбка, адресованная объективу камеры.
Затем он шагнул в полумрак вагона.
Двери с шипением закрылись, и электричка тронулась с места, унося его прочь…
Камера взмыла высоко в небо, возвращаясь к тому, с чего всё началось — к бескрайней синеве, расчерченной белыми следами самолетов. Цикл замкнулся.
В самом центре экрана медленно, буква за буквой, проступило белоснежное название этого шедевра, врезаясь в память каждого зрителя:
«Станция, скамья»
Следом по черному фону поплыли титры с именами тех, кто сотворил это чудо.
Честно говоря, к этому моменту Миясато Бунта уже сидел как громом пораженный. Его челюсть отвисла, а глаза немиргая смотрели в одну точку.
Нет, серьезно! Что, черт возьми, сейчас произошло?!
Да, Бунта был всего лишь ребенком и в силу своего возраста не мог в полной мере постичь всю философскую глубину и трагизм заявленной темы «любви», пронизывающей эту картину.
Но даже ему, с его ограниченным опытом, было очевидно: чисто технически, операторски и режиссерски этот фильм находился в совершенно иной, недосягаемой стратосфере по сравнению с тем жалким утренником, который сняла его группа.
Взять хотя бы ту самую первую сцену. Момент, когда Тамако хватает героя за руку и тянет за собой.
Камера отчаянно трясется, прыгает, создавая невероятно динамичный эффект присутствия, полного погружения. Зрителю буквально физически передавалось это ощущение — будто это его самого, а не героя, волокут за собой.
В кинематографе этот сложнейший прием называется «съемкой с рук». Обычно его используют маститые режиссеры в леденящих кровь хоррорах или высокооктановых экшенах, чтобы передать хаос и движение. Но использовать его здесь, в романтической сцене? Это было гениально, стопроцентное попадание в нерв!
А те длинные, затяжные кадры, снятые без единой склейки?
Это была не просто съемка, это был апофеоз визуальной эстетики.
Ослепительные блики солнца. Доносящиеся откуда-то издалека, полные тоски крики чаек. Пронзительно-синее, бездонное небо. И неспешные, полные скрытой нежности диалоги героев.
Вся композиция кадра, игра света и тени были выверены с маниакальной, дьявольской точностью.
Добавьте к этому феноменальную, пугающе реалистичную игру актеров…
Даже не до конца понимая хитросплетения сюжета, Бунта всем своим детским нутром чувствовал: то, что он только что увидел — это абсолютное, чистое искусство.